«Дыши и думай. Строй планы». Бежать бессмысленно. Все, что у меня оставалось, — слова, которые я ему говорю, когда он вынимает масленую тряпку изо рта. Я считала про себя. Складывала секунды в минуты и минуты в часы. Не слишком ли быстро, не слишком ли медленно? Я одернула себя, стараясь убавить темп. Мучила жажда, во рту все разложилось и загнило. Мне требовалась ледяная вода. Галлоны воды из глубокого подземного источника. Я больше не испытывала голода. Казалось, все равно, что глотать — хворост или щебенку. Но прохладная вода в высоком стакане и чтобы о стенки стукались льдинки — это то, что мне было нужно.
Час двадцать восемь минут тридцать три секунды. Сколько это всего секунд? Я продолжала считать и одновременно складывала в уме. Но все перепуталось, и я потеряла итог. По щекам покатились слезы.
Я продвинулась вперед и вытянулась насколько возможно, а сама откинулась назад, пока петля не врезалась в кожу под подбородком. Поясница балансировала на острой кромке уступа, а нижняя часть тела висела над пустотой. Проволока была около трех футов длиной. Я превратилась в своеобразные качели. Можно отклониться назад, сидеть, ждать и продолжать считать секунды, минуты, часы. Или качнуться вперед в темноту. Он обнаружит меня висящей с затянувшейся на шее петлей. Единственный способ победить его и время.
Я откинулась назад и села. От усилия все тело сотрясалось. Я снова сосредоточилась на дыхании: вдох — выдох. Стала вспоминать увиденное во сне озеро и то, какая в нем была спокойная вода. Думала о реке и рыбе. О желтой бабочке на зеленом листе. Она трепетала почти так же невесомо, как воздух вокруг. Одно легкое дуновение, и ее унесет. Вот и моя жизнь теперь такая же хрупкая, подумала я.
Меня зовут Эбби. Эбигейл Девероу. Эбби. Я твердила себе свое имя. Хотела услышать его звук. Но звук быстро потерял смысл. Что значит быть Эбби? Ничего. Всего лишь соединение слогов. Двух полных порций воздуха во рту.
— Я спала и видела сон, — проговорила я, и голос прозвучал хрипло и слабо, словно проволока успела повредить горло. — А вы видите сны? — Я репетировала это предложение, пока ждала его. Не хотела говорить ему о личном. Мне казалось это рискованным. И не хотела задавать личных вопросов, потому что, если узнаю что-нибудь о нем, он никогда меня не отпустит. Я спрашивала о снах — они хоть и личные, но абстрактные, кажутся значимыми, но их смысл туманен и нематериален. Но теперь, когда я произнесла эту фразу вслух, она показалась глупой.
— Иногда. Допивай воду, а потом можешь воспользоваться ведром.
— А прошлой ночью вы видели сон? — не отступала я, хотя и понимала, что это бесполезно. Он был в нескольких дюймах от меня. Стоило протянуть руку, и я бы его коснулась. И еле устояла перед неожиданным порывом ухватиться за него, завыть, заголосить, умолять.
— Сны не видят, если бодрствуют.
— Вы не спали?
— Пей.
Я сделала еще несколько глотков, как можно дольше растягивая воду. В горле саднило.
— У вас бессонница? — Я хотела, чтобы голос показался сочувственным, но он прозвучал ужасно неестественно.
— Ерунда, — ответил он. — Работаешь, а когда потребуется, спишь. Не важно, день или ночь. Вот и все.
Сквозь ткань капюшона мелькнул смутный лучик света. Если высоко задрать голову и как можно сильнее скосить глаза вниз, что-то будет видно: его расставленные ноги подле меня или руки на закраине выступа. Я не должна смотреть. Мне нельзя ничего видеть и знать. Нужно оставаться в темноте.
Я делала упражнения. Подтягивала колени вверх, затем снова опускала. Пятьдесят раз. Ложилась и пыталась сесть. Но не могла. Ни разу.
Заключенные в одиночках часто сходили с ума. Я читала об этом. И должно быть, немного представляла, что значит, если тебя запирают совершенно одну. Иногда они декламировали себе стихи. Но я теперь не могла вспомнить ни одного. Только детские прибаутки: «У Мэри жил ягненок, гикори, дикори, док...» Радостный, назойливый ритм казался неприличным и бесил, словно его отстукивали в моей больной голове. Я придумывала рифмы к слову «тьма» — сурьма, кутерьма. Но стихотворения сложить не могла.
Я снова попыталась залезть в память — не в далекое прошлое, не в воспоминания о друзьях, родных и таких вещах, которые делают меня мною, не в глубокие временные дебри, чтобы на стволах деревьев успели появиться кольца. Об этом не стоит. А в другую память, которая способна объяснить, как я тут очутилась. Пусто. Между мною здесь и мною там толстая, непроницаемая стена.
Я стала повторять в уме таблицу умножения. На два. На три. А потом запуталась. Все перемешалось в голове, и из глаз беззвучно потекли слезы.
Я ерзала, пока не доползла до края, и попыталась сесть. Здесь не могло быть особенно высоко. Он стоял внизу, поднял и опустил меня вниз. Четыре фута. От силы пять. Но никак не больше. Я подергала связанными ногами, глубоко вздохнула и продвинулась еще на несколько дюймов. Теперь я качалась на самой кромке. Вот сейчас досчитаю до пяти и прыгну. Раз, два, три, четыре...
Я услышала звук в другом конце помещения. Свистящий смех. Он наблюдал за мной. Стоял на четвереньках, словно жаба, и смотрел, как я жалко извивалась на помосте. В моей груди родился стон.
— Ну давай, прыгай.
Я отпрянула.
— Увидишь, что будет, когда упадешь.
Еще немного назад. Теперь ноги опирались о край выступа. Я прислонилась к стене и скрючилась. По щекам под капюшоном катились слезы.
— Иногда мне нравится за тобой наблюдать, — проговорил он. — А ты даже не догадываешься, здесь я или нет. Так? Ведь меня совершенно не слышно.